Когда он шел по улице, время вокруг него замедлялось. Машины притормаживали, пассажиры трамваев прилипали к окнам, стараясь получше его разглядеть, и девушки оборачивались ему вслед. Среди серой массы пропитанных угольной пылью шахтеров шел Челентано в сияющем белом костюме. Взгляда его из под широкополой шляпы было не разглядеть, но его нахальная полуулыбка разила наповал. И даже на танцах местные побаивались его задирать. Впрочем, может еще и потому, что Челентано совсем недавно освободился из мест не столь отдаленных. После амнистии криминальная иерархия в очередной раз перестраивалась. В такие смутные времена местные старались сидеть тихо, ожидая пока в верхах разберутся, и станет понятно, кого можно подкарауливать за углом.
Дочери болтали, что он кого-то убил, видимо, обезумев от ревности или измены, матери возражали – слишком быстро выпустили, а отцы знали, что сел Челентано в 15, грабанув с голодухи вместе с дружками колбасный киоск, но им не верили. Отцы протяжно вздыхали, молясь о том, чтобы маленьких Челентанов в подоле принесли не в их дом, а в какой-нибудь соседский.
Жил Челентано в самом бандитском и нищем районе городка – на Голубевке. Все бараки там давно решено было снести, людям дали новое жилье, но пока тележились, жители новые квартиры продали и пропили, вернувшись на малую родину. Мать Челентано, малярша Валька, тоже была местной знаменитостью. Когда эта высокая, статная, с лукавым взглядом опытной обольстительницы, Женщина входила в трамвай, даже в рабочей спецовке и заляпанная с ног до головы половой краской, мужчины нервно сглатывали. Говорила она громко, и не умолкала ни на секунду. Все ее рассказы сводились к тому, кто с кем, и сколько они перед этим выпили.
Поиспортив добрую половину баб в городке, Челентано, наконец, влюбился. Юлька Петрова сильно походила на его мать, много смеялась и танцевала так, что мужики выстраивались перед танцполом как перед пенальти. Челентано хотел жениться, но Юлька бросаться к нему в объятья не торопилась. Выяснилось, что и работы у него нет, и кричит он много, и красивый слишком — с таким свяжешься, потом полжизни любовниц от него отгонять, да и традиции у него в семье неподобающие.
Челентано про традиции не понял, потому что никаких традиций у него в семье не было, да и семьи-то по большому счету тоже. Ну водила Валька каких-то мутных мужичков, они ее поколачивали, Челентано поколачивал их, за что ему сильно от нее прилетало. Иногда и ей от него, впрочем – оттолкнет неудачно, она об угол и стукнулась.
Долго Челентано за Юлькой бегал. И на завод устроился через бригадиршу, и в хор записался – там по слухам дышать учат правильно, а чтобы не разораться, один способ есть – посопеть как следует. И бороду он опустил – чтобы пострашнее. А она все равно – нет. То ли дело ее подружка Люся – всегда и слово тебе ласковое, и пиджак после драки вычистит, и накормит чем повкуснее. И хоть и была Люся хорошенькая, как переспелое яблочко, ее Челентано не трогал. Жалко как-то такого друга терять. Это ж потом и пиджак самому чистить, и поговорить не с кем, да и пожрать, опять же. Так бы и ходил в друзьях-товарищах, но случилось ему однажды забрести к Люське среди ночи – пьяный был, трамваи не ходят, до дома часа два в темпе вальса. А какой тут темп, когда ботинки свои перед глазами расплываются.
Открыла ему, однако, не Люська. А мать ее. До этого Челентано матери ее не замечал, ну шебуршится на кухне какая-то женщина сухонькая, и бог с ней. А тут посмотрела на него строго так, будто водой ледяной окатила. Протрезвел аж. Понял вдруг, что он посреди ночи в чужой дом ломится, грязный, перегаром от него прет, и жрать очень хочется. А люди-то спят. И Люся на крыльце, у матери за спиной в галошах на босу ногу, и пес на цепи надрывается – всех соседей перебудил.
Так стыдно стало, что чуть на колени не грохнулся. И, чтобы загладить, хоть как-то, начал и про то, что он не просто так, он жениться, и среди ночи — это он от большой любви, а не с перепою. Люська от восторга сразу же ему на шею бросилась, чуть маму не снесла. Он Люську-то обнял, а сам – на мать. А мать стоит, как стояла, и только головой покачала еле заметно. И вот тут-то Челентано и понял – делать нечего. Придется жениться, иначе так и будет у него всю жизнь перед глазами взгляд этот строгий, как у сторожа тюремного.
Женился. И свадьбу веселую отыграли. Люська от счастья подбородком дрожала, и мамка лучше всех плясала, и Юлька вроде как за подругу рада. И дом родители Люськины построить помогли, и сынок родился, а все равно, будто не то что-то. Вроде и на баб не тянет, и выпить уже неохота, а все равно. Как придешь на завод, встанешь к станку между Лунем и однорукой Галкой и хоть вой. И кажется к обеду, что станок твой уже не прут стальной на шайбочки режет, а от жизни твоей по секундочке отпиливает. Раз – секунда, два – секунда, час. Еще час. И еще. А потом в бухгалтерии получите и распишитесь. И будто не денег он пухлую пачку в кармане домой несет, а секунды на бумажки поменянные. И бумажки эти только руку в карман сунешь – оп – и разбежались как тараканы. Эта вон в ЖЭК понеслась, эта – сына к школе приодеть, эта к Люське в кошелек перепрыгнула, эта — по продуктовым разменяется, и последняя, сокровенная, чтобы в белом костюме в парк или в кино, или на концерт какой. Тут уж выбирай.
Люська наседает еще, чтоб работу сменил. Мол, из-за завода это. Послушал, охранником устроился на танцы, костюм себе справил. Черный, литой, блестит как каучуковый в отсветах софитов дискотечных, пощеголял пару лет, и снова тоска. Стоишь в дверях, как истукан, пляшут кругом бешеные. И хоть плясали бы красиво, а то так, шатаются с перепою, падают. Тьфу.
Шофером потом пошел. Машину выдали, форму. Как военный из кинофильма. С утра запакуешься в китель, фуражку щеточкой почистишь, сына в макушку поцелуешь и за баранку. Едешь, вроде как на дорогу глядишь, а сам сведения секретные подслушиваешь. Через пару лет и это надоело. Какие уж там секреты – кто с кем, и сколько они перед этим выпили.
А тут как раз в стаде пастух помер. Корова у него отбилась, да в шахтовый отстойник забрела. Попить хотела, пошла к воде по каменному крошеву, думала берег. Провалилась по шею. А это же не ил какой-нибудь, это крошка каменная с водой вперемешку, как зыбучий песок затягивает, и не шевельнуться. Ну этот баран с перепугу возьми и прыгни за ней — чего думал – непонятно. Видно, вытянуть ее хотел. Орал сначала, что сапог засосало, новый кирзовый, потом и корова с головой ушла, не рассчитаться теперь. Подпасок вокруг бегал, бичом щелкал – думал, схватится пастух, он его и вытянет. Только лицо ему зазря рассек. Сам хоть не полез – видел, как пару лет назад соседский мальчишка тут потонул.
Пошел Челентано коров пасти. Люська морщилась, навоз мол. А он шляпу достал, шнурок в нее продел, джинсы у соседа выменял, рубашку клетчатую сам сшил – как у ковбоя, и кобылу у пастушьей вдовы прикупил.
Утром, пока стадо собирает, все к нему почтительно, с уважением. И новости расскажут, и теленка какого припасти попросят. Смотрят на него снизу вверх, улыбаются. А он погарцует перед ними, бичом пощелкает, а потом спешится, рядом с бабами встанет, я вроде как, и не возвышаюсь. А они все равно на него как на бога. А иные — как на дьявола.
А тоскливо станет, отогнал стадо подальше, а сам кобылку подстегнул и только свист в ушах – несешься по воздуху, как ветер, поля мимо тебя, и через кусты — в прыжке. А в жару самый смак в пруд с разгону прямо на лошади. Распечешься на солнце и – оп – в воду. И мужики головой качают, и бабы ахают, коровы только криво поглядывают – мол, чего расшумелся.
И всю зиму — отпуск. Отпахал свое, а потом тебе и в кино, и в домино, и на танцы. В парк, правда, не сходишь, но какой уж тебе теперь парк. Без лошади неинтересно.
На вторую зиму, правда, заскучал. По дому все переделал, и сына на лошади научил, и дров на год вперед наколол. Тоска. Выведешь кобылку, прокатишься по улице до трамвайной линии – и все. Сиди дальше у печки, вздыхай. Ну или к мамке, хахаля ее очередного по дому погонять.
Мамка говорила, что это оттого, что баба у него неподходящая. Но это потому, что она с Люськой из-за мыла поссорилась. Люська тоже, могла бы и смолчать. Ну натырила мамка себе мыла у них из бани, шампуня перелила в баночку и порошка стирального отсыпала полпакета. Жалко что ли? А Люська уперлась – нет, говорит, не позволю, спросила бы, я бы ей сама отдала. И мыла, и шампунь, и порошок – хоть весь. Привыкла, говорит, на стройке своей казенное по карманам распихивать, но у сына родного – это где ж видано! Ворье. Это про мамку-то.
Слава богу, весна началась. Коров на пастбище выгнали. Идут, серьезные, жуют, траву с обочины пощипывают, и на дороге уже не следы от шин, а отпечатки ног их, глубоко в грязь вдавленные. Это от его кобылки подковы – на счастье. Этот вот мелкий от Мечтанинской Орбиты, смешно она за ним семенит, оттого и следы прерывистые. Этот продолговатый от Марты Луневской – никогда вовремя ей копыта не подравнивает, а оттого будто вкапывается след ее в землю — как маленький экскаватор ковшиком зачерпнул. А это Гордеевская рыжая. Мясная. Здоровенная. Любо-дорого посмотреть. Плывет всегда первая, как корабль золотой, ее останови, все стадо встанет. А за ней генеральских две. Черные, широкие, как рояль в театре, или как сейф несгораемый. Вымыты и начищены до блеска, как сапоги его, и как «Волга» его старая, на которой он их встречает. Ноги не ходят, он потому за ними на машине по улице катит. Черный караван. Тоже бы такие сапоги, и китель.
А это Маришкина дурочка. Смешная корова, глупая, вечно от стада отбивается, шпыняют ее. Она психанет – и домой через карьеры. Ох и навозился с ней. Пока Лешка не пропал, еще ничего, а теперь и совсем от рук отбилась. Маришку не слушает, убегает от нее, а та бежит за ней, ругается, а поймать не может – и в слезы. Ну проводил разок, и потом тоже.
А Маришка пучит на него глазищи свои огромные, и рот приоткрыт от восторга. Приятно же, ну. Сразу как-то и гарцевать веселее, и шнурок от шляпы кожу не натирает, и манжеты у рубашки поистрепались, надо бы новую сшить. Красную. Сшил.
И когда подхватил ее на седло на полном ходу на лошади, трепетную, живую, так весело и залихватски ему стало, что прямо сейчас бы на небо и увез. А она сидит вполоборота, перед седлом, прижимается, и сердечко у нее так и колотится – и платье в горошек по ветру развевается – все коленки наголо. А потом и на чай зашел, а дома – мама дорогая!
Кажется, с тех пор, как Лешка пропал, так и не убирала ни разу. Посуду вымоет, полы, а по шкафам, столам, по полу вещи навалены, женские штучки всякие – заколочек тьма-тьмущая, лаки всякие, бусики, платочки.
Полочек ей прибил, крючочков навесил, четыре дня приходил. Все, другое дело. А потом вроде как и неловко, а она таскается за ним, как привязанная. В обед дождется, когда коровники подоят и разойдутся, и за стадом кустами. Увела, в общем.
Пришел Челентано вечером домой, а на пороге у него свекровь. Сидит, шаль ажурную вяжет. Хотел мимо нее в дом, а она как сидела, так и сидит, на миллиметр даже не сдвинется. И Люська в окне рыдает, к нему рвется. Ключи-то от дома перед бабушкой на крыльце валяются. Уж как он ее ни уговаривал, чем только ни клялся, сидит, как сидела. А там уже и сын из школы вернулся. Стоит со своим рюкзаком огромным, смотрит исподлобья. И почему-то запомнилось особенно, что лямкой ему плечико на пиджачке смяло. Поправить хотел – замнется ведь, потом не отгладишь. А сын от руки его в сторону шарахнулся, будто ударить Челентано его собирался. И так горько ему стало, и так противно, ну ошибся, ну не туда жизнь повела, так осознал же. Пока стоял перед бабушкой, все осознал, и Люська простила бы, а нет – уперлась старушка и сидит сиднем. Наорал матом на нее, чуть не побил, а тут сын между ними вскочил, плачет, сам руками закрывается, а не отходит. А она сидит, как сидела, даже ухом не повела.
Пошел Челентано к Маринке – куда еще-то? Ну и ладно, можно и с Маринкой жить. Разницы-то особо никакой. И тут борщ, и там. И там сын, и тут дочка родилась. Стали жить. Маринка, правда, жена-то похуже Люськи оказалась. Ни поговорить с ней, ни объяснить чего. Стоит, глазами хлопает, а чуть чего, в слезы и к матери его. А он пока дочку в одеялко завернет, пока сам оденется, пока коляску до них докатит, они там уже и пьяные пляшут, и хахали вокруг них трутся. Поорет, с мужиками подерется, а потом и матери с Маринкой настучит. Раз, другой, третий – держит дур этих в ежовых рукавицах.
А весной пасти выехал. Вечером как-то домой вернулся, а там пусто. Ни Маринки, ни дочери. Коня пришпорил, и к мамке. Из дома музыка, крики, гульба такая, что входить страшно.
Ну, думает, сейчас устрою. А как в калитку зашел, ахнул. Дочка в комбинезоне промокшем сидит посреди канавы, синяя уже, и льдинка в руке. На руки подхватил, прижал, она притихла и поскуливает только как щенок. И рядом коляска перевернутая. Вылезла, в канаву упала и сколько она так в канаве просидела, бог знает. Тут все из дома высыпали, Маринка ревет, руки к дочери тянет, мать как стояла с открытым ртом, так и стоит. Мужики давай Маринку оттаскивать, а он двинул ей локтем, на коня и в больницу.
В реанимации завтра прийти сказали. Идите, говорят, домой, выспитесь лучше. Домой не пошел. Купил у Генки литр на кедровых орешках, влил в себя прямо перед дверью у него – и к Люське.
Идет, дорога перед глазами все сильнее расплывается, сапог даже не увидать. Вошел мимо Люськи в дом, сказать чего-то хотел, да так и не смог, упал плашмя посреди прохода. И слышит, как они над ним разговаривают. Люська плачет, говорит, чтоб из дома его вынес, а то сын сейчас со школы придет. А другой голос – хахаль ее теперешний, видимо. Басит, что не надо, мол. Сын со школы придет, а у него перед калиткой батя пьяный валяется. Малой переживать будет, да и пацаны увидят, будет потом в школе разговоров. На кровать лучше – отец же, как-никак. Люська говорит, что на кровать и того хуже – ушел, так ушел. А если оставить, то сын будет думать, что так мол и надо – изменил, ушел, а потом завалился пьяный, а его на кровать. Пусть тут лежит.
А Челентано лежит и плачет. И подняться надо, и уйти, а никак не пошевелишься, как прилип. И в голове голос хахаля повторяется: «Отец же, как-никак». А какой он отец, если он к сыну и не зашел ни разу. И дочку прозевал. И так захотелось Челентано перевернуться сейчас, встать и поклониться мужику этому в пояс за то, что такой он хороший и правильный, и про сына его думает, и за Люську переживает. И сказать ему, что на таких как он мир держится, а такие как Челентано только портят все, за что бы не взялись. Чует, а мужик этот уже и обнимает его, и на руки взял, и в машину его грузит. И столько у него к нему благодарности, что слова сами изо рта рвутся, а выходят слюни только и бульканье.
Едут они вниз по улице, мимо больницы, мимо сына с рюкзаком, мимо мамкиного дома, мимо Юльки с мужем и детишками, а Челентано смотрит на это через стекло запотевшее, и думает, что вот правильно Юлька ему говорила. Непригодный он для жизни семейной, да и для жизни вообще. Все перепортил, до чего добраться сумел.
А после похорон вышел с кладбища, и так и шел до самого города с руками вытянутыми – гробик детский будто до сих пор в руках чувствуется. И люди вокруг него за руки хватают, говорят чего-то, машины сигналят, останавливаются, ничего не слышит. Идет себе и идет, только сапогами по грунтовке пыль поднимает. Обернулся, а следов за ним никаких и нет. Сапоги у него с подошвой гладкой, ни выемки, ни борозды. Так и был в жизни – будто мимо прошел – ничего не осталось. И как-то выправиться хотелось, да вот знать бы как. Как бы так жить, чтобы правильно. И чтобы после тебя не разрушение сплошное, а хороший след, четкий.
К бабушке пошел. Думает, глянет она на него сейчас строго, и сразу поймет он, чего ему дальше делать. А если не поймет, то помирать надо. Нет сил дальше землю топтать. Вошел в дом к ней, а она сидит себе на диванчике, вяжет шали свои ажурные, и телевизор в углу бубнит чего-то. Подошел, как и был, с руками протянутыми, извиниться хотел, да не успел. Она в руку ему, не глядя, ниток катушку и иголочку. Постоял – постоял, да так и вышел – не подняла глаз на него.
А дома сел, телевизор включил, в руку свою глянул, а там катушечка, и иголочка в палец впивается. И рукав драный до самого локтя – где зацепил? Снял рубашку, зашил. И штаны зашил. И шторки новые на кухню сообразил. И другую рубашку себе теперь надо – черную. И матери с Маринкой по платью, и сыну к школе костюм. Сидит-то как, а! Загляденье. Как литой. Сын даже улыбнулся от радости, смотрит на себя в зеркало, и волосы взъерошил – лихо так, в папку. И папка его, не Челентано, а который нормальный, костюм у него заказал. И Юлька платье к новому году. И Люське на день рождения красное платье как у принцессы, давно хотела. В юности еще. А потом мастерскую открыл, девок взял, которые по амнистии из колонии раньше вышли – ловкие, рукастые, на трусах в тюремном цеху столько лет. Кроить только не умеют. Ну ничего, научатся. Весь городок обошьют со временем. И станут все ходить не в тряпье китайском, а нарядные, красивые, все по размеру подогнано, выглажено, любо-дорого посмотреть.
Потому что жизнь – она никогда не кончается, даже если совсем кончилась.
0 комментариев